Лентяй, нытик, активист.
Вот так я никогда не смогу писать.
22.12.2013 в 14:05
Пишет Господин Волк:Безумно прекрасное.
URL записи05.04.2013 в 06:33
Пишет энтони лашден:Название: Ivory boy
Автор: Entony Lashden
Бета: Hideaki
Фэндом: RPS
Персонажи: Оскар Уайлд/Алфред Дуглас
Рейтинг: R
Жанры: драма
Размер: мини
Статус: закончен
Саммари: я все еще помню

txt
«Мы» развалилось на части, и теперь из каждой квартиры этого дома, списанного под снос, выносят последние ценные вещи. Мозолистые пальцы обдирают бархатные драпировки, почерневшие зубы выгрызают позолоту из рам, немытые девушки крадут украшения и с хохотом пачкают их в саже.
«Мы» – втоптано в грязь, растаскано, разорвано, изничтожено.
«Мы» стали смятым платком заката, утопленного в море; «мы» стали сожженным письмом, которое из десяти страниц превратилось в горстку пепла, и наши признания углем измазали десны.
«Мы» – сжались до одной точки, до одного краткого гортанного звука, до болезненного вскрика «нас нет» - мир словно распался на составляющие, из которых «мы» больше не собирается.
«Мы» стали болью, неразделимым монолитом, наглухо спаянными темно-фиолетовыми кусками камня, сдавленными тяжестью земли. Нас раздавило, нас вжало друг в друга без единого шанса на раздельное существование.
Мы смогли уйти друг от друга только после резкого удара, после оглушающего треска раскола, после конца света, закончившегося вспышкой, ослепившей нас обоих. Поврежденные, бесполезные для других, мы оставались предназначенными друг для друга, потому что мои трещины по-прежнему заполнялись только твоими острыми краями.
Режь меня, терзай меня, причиняй мне боль – я готов терпеть что угодно, только бы снова почувствовать тебя в своих объятьях. Я готов пойти на все, лишь бы на моей коже снова оставались шрамы от твоей любви.
Мы заканчиваемся сто лет назад и растворяемся в монотонном гуле посторонних голосов, протекающих сквозь два века. Пятнадцать долгих зим, которые я любил тебя, превращаются в сто сорок восемь часов в этом новом времени, где я, немо глядя на тебя, пытаюсь жестами рассказать о том, чем мы были.
Я не буду тебе лгать, любовь моя. Мы были так близко к богам, что другие люди, озлобленно обдирая нашу одежду, пытались стащить нас к себе в грязь. Только знаешь, лежа в сточной канаве, мы все равно смотрели на звезды.
Мы были.
Мы были самой чистой и самой честной песней, застрявшей в горле нестерпимым хрипом. Мы были вызовом, брошенной перчаткой; мы были запахом пороха, обнаженным мечом – ты брал меня за руку и тянул вперед: «Рази, Орест, рази!».
Мы были против всех; от этой изматывающей борьбы на тебе оставались ссадины – и я раз за разом защищал тебя своим телом. Я шел на любую битву, осененную твоим именем; я поднимался утром и шел на бой, несмотря на то, что ночью был на войне.
И не было орденов, не было лент, благодарственных грамот – был только ты, обнимающий меня за талию и шепчущий «Спасибо».
Мы были вместе.
Навощенная столешница блестит под сливочным мазком солнца; ты протираешь отполированное дерево и поправляешь отрастающую челку, бросая косые взгляды на зеркало на стене.
Утро; пахнет канифолью, розмарином и тобой – делаю глубокий вдох и задерживаю дыхание. Ты накрываешь рот ладонью, давя сладкий зевок ребенка, который уже выспался, но еще хочет поваляться в постели. Я вырвал тебя из плена сна, я вызвал тебя в этот зал, залитый карамельным светом, и теперь смотрю, как ты, вытянувшись, открываешь окно, впуская улицу в помещение.
Змейка дыма от сигареты проворно прячется в вентиляции, и ты, досадливо морщась, втягиваешь горьковатый дым.
От сигарет у тебя слезятся глаза, и сейчас ты похож на расстроенного мальчика, которого оставили дома вместо того, чтобы забрать в гости. Ты был точно таким же обиженным принцем, поджавшим губы от тоски и скуки. Ты точно так же поднимал глаза вверх, и на щеках оставались рваные тени от твоих влажных ресниц.
Я не мог дышать.
Я не мог жить, пока ты грустил.
Печаль – тонкий изгиб узких губ, сомкнутые ладони, опущенные плечи – имеет на тебя больше прав, чем я. Ты протягиваешь руку к окну, и рукав рубашки скользит вниз, открывая тонкие бесцветные волоски под серебряной цепочкой; не запястья – сложенные крылья. Когда ты разводишь руками, все восхищенно выдыхают: «Ангел…». Ангел, отлитый в бронзе; пшеничные волосы и голубые глаза – на небе все такие, Ганимед, все под одно лекало. Я видел.
Ты огорчаешься, потому что здесь, спустя столько лет, Он настигает тебя. Он ударяет тебя наотмашь, Он колотит тебя и кричит: «Ты позор семьи!», - а ты только и можешь, что надрывно звать на помощь и кричать: «Не тронь меня! Не смей!». Но ты не умеешь постоять за себя, совсем не умеешь. Ты драгоценный металл, который каждый режет по собственному уразумению, и остаются на тебе не легкие прикосновения, а глубокие раны.
Ты был моим мальчиком. Моим изящным, выточенным из тончайшей золотой пластины принцем, который жмурился от слишком яркого солнца. Я не могу забыть, как ты доверчиво жался к моему боку, как тихо стонал, боясь, что услышат соседи, как сцеплял наши пальцы в один неразрывный замок и подносил к губам, покрывая костяшки поцелуями. Я не могу забыть вкус твоих губ после первой чашки крепкого кофе, которая оставляла темные круги на белоснежной скатерти, где ты рисовал мои инициалы. Я не могу забыть, как проваливался твой живот от слишком резкого вдоха, как ты выворачивался под моей жадной рукой и запрокидывал голову, пытаясь через пелену разглядеть потолок.
Я не могу забыть тебя.
Я не знал, что тебе дать взамен своих чувств – что тебе было нужно, любовь моя? Вынул ли я из себя все и положил к твоим ногам или тебе казалось, что осталось нечто утаенное?
Я писал тебе письма, стихи, пьесы. Я дарил тебе книги, цветы, украшения.
Я отдал тебе себя.
Я был твоим.
Только тебе не нужен был такой подарок.
Ты хотел поехать на юг Франции, ты хотел зарыться пальцами в золотых песках, ты хотел пить шампанское и смеяться над пошлыми шутками, и я потакал твоим прихотям, будто не было ничего более важного, чем видеть твою улыбку и держать твою руку.
Помнишь Биарриц?.. Небо, растасканное портнихами на лоскуты, море, разбитое на тысячи нежно-голубых фарфоровых осколков. Помнишь, как над губами скапливались капельки пота, и ты приникал к бокалу, оставляя на тонком стекле отметку своего присутствия? От тебя оставался шлейф: аромат кедрового дерева, тепло раскаленного берега и резкий запах юношеского пота, - и я, словно пес, шел за тобой вслед.
Помнишь, как голос срывался на бесконечное «Пожалуйста, прошу тебя, пожалуйста», которое ты писал своими опухшими губами на моей шее, и казалось, что не было звука громче? В моей жизни был слышен только твой голос. Я всегда слышал только тебя.
Мое тело помнило только твои ладони, мои глаза помнили только твое лицо, искаженное судорогой удовольствия: ты метался подо мной, сбивал простыни в ком и поднимался мне навстречу, прогибаясь в спине. Ты царапал мою спину, ты цеплялся за выморенное дерево, ты страдальчески выпускал из себя стон и сжимал меня, ища близости.
Мы хотели быть одним целым, которое, целуясь, делилось воздухом. Мы хотели спать и просыпаться вместе, мы хотели подолгу смотреть друг на друга, мы хотели…
Мы хотели, чтобы это длилось вечно.
Мой мальчик из словной кости, моя дорогая хрупкая шарнирная кукла, остаток роскоши из другой жизни, где все было так трудно и при этом так невероятно ярко.
В этой жизни я не знаю звука твоего голоса, не знаю твоего имени, не вижу выражения твоего лица, когда ты просыпаешься. Я не могу вытянуть из вязкого янтаря памяти запах твоих волос.
От тебя во мне только и осталось, что ощущение пустоты в ладони. Рука судорожно трогает воздух, стараясь отыскать гладкую поверхность твоего выточенного плеча.
Я не помню, где именно находился мой дом, не помню, как мама поздравляла меня с четырнадцатилетием, но могу рассказать, как скрипела твоя кровать, когда ты с усилием переворачивался на бок и сжимал ладонь в кулак, стараясь защититься от моих чувств. Я помню твои шаги вниз по лестнице, натертой воском, помню запах твоей рубашки: сигареты, белое вино и десять лет обучения в закрытой школе. Я помню твою улыбку, помню мурашки на твоей коже, когда я застегивал тебе запонки.
Единственная история в моей жизни, достойная быть рассказанной, - это ты.
Ты спал беспокойно, ворочался с бока на бок, шумно глотал, задыхаясь от обиды во сне; ты хмурился – я садился рядом и дотрагивался ладонью до твоего лба, разглаживая тонкие морщинки. И не было никого самопожертвования, не было ничего сверхъестественного в том, что я проводил ночи напролет подле тебя. Ради тебя я готов был пожертвовать своей жизнью – ты улыбался мне сквозь толщу сна, словно узнавая мое прикосновение, словно слыша мои признания. Словно был рад, что я нашел тебя посреди твоих кошмаров.
Но наутро, просыпаясь под моей рукой, ты едва ли не зло ее скидывал, вскакивал с кровати и запирался в ванной, чтобы там до красноты раздирать кожу: ты хотел смыть мой запах, мои поцелуи. Ты не знал, что они въелись куда глубже, чем ты мог себе представить. Ты пытался убежать от меня по утрам, но каждый вечер ты возвращался на свое место.
Рядом со мной.
Помнишь Неаполь?.. Потные ладони, пальцы, склеенные с чужими пальцами. Помнишь всплеск воды – и вслед за ним тихое: «Хочу быть с тобой здесь в следующем году». Я хотел быть там с тобой не только в следующем году – во все годы, до скончания вселенной. Я хотел разделить свою жизнь с твоей, но ты молчал в ответ на все эти признания, в ответ на все мои слова.
Ты был моим Соловьем, моей фарфоровой птичкой. Поставить тебя на каминной полке и любоваться тобой, наслаждаться обладанием; снова и снова, как маленькому ребенку, тянуться к тебе и никогда не доставать.
Я сжимал в кулаке тысячи изображений птиц, пытаясь заменить тебя; я слышал не только хруст бумаги, я слышал шелест крыльев, слышал задушенную песню – ты вдыхал жизнь во все. В своем кулаке я чувствовал биение сердца птицы, я чувствовал злые удары клювом по ее новой клетке. В моей руке оставалась только суть птицы: разгневанная песня, зажатая в костях, коже и перьях.
Я был для тебя точно такой же тюрьмой, из которой ты силился вырваться и на полу которой ты оставлял разбросанные письма с признаниями.
Ты любил меня.
Ты любил меня, пускай все говорят иначе – я читал твои письма, перебирал твои слова, я чувствовал кожей то, что творится в твоем испуганном сердце, сжатом в моем кулаке. Ты бежал от меня, глупый, не зная, что мы снова встретимся, что нам суждено сделать последний вдох в одно и то же мгновение.
Ты бежал, потому что тебе было страшно: наша любовь хотела жертв, а ты мог отдать только свой фрак бедным детям. Ты никогда не был щедр, но я прощал тебе. Я воздавал нашей любви за двоих.
В саморазрушении, любовь моя, есть что-то завораживающее; то, что заставляет нас, испытывая нечеловеческие муки, отламывать от себя кусок за куском. Деструкция словно помогает нам, избавившись от всего лишнего – от самообмана, от налета претенциозности, от слоя мертвой грязи, – найти внутри себя нечто настолько невообразимо прекрасное, что оправдывает бессонные ночи, придает смысл сдавленному плачу и не приговаривает к каторге за вывороченные от боли руки.
Я сажу голос до болезненного свинцового шепота. Я раздираю свою грудную клетку, я рву до крови свои губы, я ничему не учусь. Я уничтожаю себя любовью к тебе. Я умираю от этой любви каждую ночь.
И каждое утро я воскресаю только благодаря этой любви.
Запах кофе смешивается с ароматом твоего парфюма.
Знаешь ли ты, что каждый раз, когда я делаю вдох, в моем рту остается привкус поцелуя? Все дышит тобой.
Тьерри Мюглер, «Ангел» - это духи для женщин, но какая разница, если они так подходят тебе: шарф из тонкого кашемира светло-фиолетового оттенка, обмотанный вокруг твоей шеи – это твой запах. Ты пахнешь сиренью, ты пахнешь цветущим яблоневым садом, ты пахнешь молодостью, свежестью.
В этом времени, где ты не знаешь меня, ты такой красивый, любимый, что я часто думаю: а не изуродовала ли тебя моя любовь?.. Может, отекшее лицо, старческие морщины, отяжелевший силуэт – это не старение, это то, как я утомил тебя.
Ты и сейчас пахнешь нашими совместными каникулами в Неаполе, куда мы сбежали от всего мира: солнце разливалось по брусчатке золотым вином из арники, мимо, раздраженно шипя на влажный после дождя асфальт, медленно проезжали экипажи, и ты, вскидывая руку, смеялся им вслед. Время остановилось: ты поворачиваешься ко мне и улыбаешься одной из тех улыбок, от которых внутри меня все замирает. Я могу жить, только когда ты смотришь на меня.
Я могу существовать только рядом с тобой.
Я хочу встать перед тобой на колени и почувствовать твою ладонь на своем виске. Дотронься до меня.
Прости меня. За то, как я мучительно ждал тебя, за то, как я надеялся, что ты придешь, и, находясь в путешествии, куда не берут попутчиков, я искал твой силуэт. Я не могу отпустить тебя.
Я не могу сказать тебе: «Теперь ты свободен. Ты можешь идти». Я по-прежнему жалок, я по-прежнему беспомощен перед тобой.
Я – твой преданный пес, твой слуга, твой раб. Я по-прежнему твой.
Только твой.
Ты обрывал вереск – на твоих пальцах оставалась лиловая пыль, а мне все казалось, что эта пыль – остаток наших чувств: темное пятно, испачкавшее тебя. Больше я ничего не смог тебе дать. Лепестки слизывал морской ветер – ты разжимал ладонь и зажмуривался, делая один маленький шаг вперед, останавливая себя в попытке догнать эти крупицы.
Нам нужны были доказательства, нам нужны были расписки друг от друга в том, что мы будем вместе, нам нужны были клятвы, но мы отдавали только взаимные упреки и острые, как разбитое стекло, письма.
Помнишь, как ты, ближе к концу, морщился от моих прикосновений, как будто я причинял тебе боль? Прости меня за все мои поцелуи, за каждое мое касание. Я делал тебе больно, отыскивая в темноте твои губы, я наносил тебе раны, гладя твое тело, и все твои вздохи превратились в крики о помощи. Ты не мог терпеть нашу любовь, и мы разъехались по двум концам мира, превратив в пепелища наши жизни.
Прости меня, что на несколько секунд я, забывшись, решил, что ты так же сильно нуждаешься во мне, как и я в тебе. Прости меня, что боль, которую мы должны были терпеть вместе, мы терпели порознь.
Прости, что я любил тебя.
Прости, что я все так же, все так же бессмысленно и безысходно.
Люблю тебя.
Я не любил никого, кроме тебя, мальчик с волосами цвета спелой пшеницы, в которых мне хотелось задохнуться. Ты был для меня всем, Альфред.
Ты – все для меня.
Но в этой жизни, ты знаешь только то, какой кофе я пью по утрам.
- Ваш эспрессо, Оскар, - ты ставишь передо мной чашку и поправляешь салфетку.
- Спасибо.
Спасибо тебе за все.
*
Альфред сжимает ладонь.
Повернувшись спиной к Нему, он подносит кулак ко рту и давит во рту горькое: «Оскар».
Альфред больше не имеет права на это имя.
Альфред больше не имеет права на его любовь.
URL записиАвтор: Entony Lashden
Бета: Hideaki
Фэндом: RPS
Персонажи: Оскар Уайлд/Алфред Дуглас
Рейтинг: R
Жанры: драма
Размер: мини
Статус: закончен
Саммари: я все еще помню

txt
«Мы» развалилось на части, и теперь из каждой квартиры этого дома, списанного под снос, выносят последние ценные вещи. Мозолистые пальцы обдирают бархатные драпировки, почерневшие зубы выгрызают позолоту из рам, немытые девушки крадут украшения и с хохотом пачкают их в саже.
«Мы» – втоптано в грязь, растаскано, разорвано, изничтожено.
«Мы» стали смятым платком заката, утопленного в море; «мы» стали сожженным письмом, которое из десяти страниц превратилось в горстку пепла, и наши признания углем измазали десны.
«Мы» – сжались до одной точки, до одного краткого гортанного звука, до болезненного вскрика «нас нет» - мир словно распался на составляющие, из которых «мы» больше не собирается.
«Мы» стали болью, неразделимым монолитом, наглухо спаянными темно-фиолетовыми кусками камня, сдавленными тяжестью земли. Нас раздавило, нас вжало друг в друга без единого шанса на раздельное существование.
Мы смогли уйти друг от друга только после резкого удара, после оглушающего треска раскола, после конца света, закончившегося вспышкой, ослепившей нас обоих. Поврежденные, бесполезные для других, мы оставались предназначенными друг для друга, потому что мои трещины по-прежнему заполнялись только твоими острыми краями.
Режь меня, терзай меня, причиняй мне боль – я готов терпеть что угодно, только бы снова почувствовать тебя в своих объятьях. Я готов пойти на все, лишь бы на моей коже снова оставались шрамы от твоей любви.
Мы заканчиваемся сто лет назад и растворяемся в монотонном гуле посторонних голосов, протекающих сквозь два века. Пятнадцать долгих зим, которые я любил тебя, превращаются в сто сорок восемь часов в этом новом времени, где я, немо глядя на тебя, пытаюсь жестами рассказать о том, чем мы были.
Я не буду тебе лгать, любовь моя. Мы были так близко к богам, что другие люди, озлобленно обдирая нашу одежду, пытались стащить нас к себе в грязь. Только знаешь, лежа в сточной канаве, мы все равно смотрели на звезды.
Мы были.
Мы были самой чистой и самой честной песней, застрявшей в горле нестерпимым хрипом. Мы были вызовом, брошенной перчаткой; мы были запахом пороха, обнаженным мечом – ты брал меня за руку и тянул вперед: «Рази, Орест, рази!».
Мы были против всех; от этой изматывающей борьбы на тебе оставались ссадины – и я раз за разом защищал тебя своим телом. Я шел на любую битву, осененную твоим именем; я поднимался утром и шел на бой, несмотря на то, что ночью был на войне.
И не было орденов, не было лент, благодарственных грамот – был только ты, обнимающий меня за талию и шепчущий «Спасибо».
Мы были вместе.
Навощенная столешница блестит под сливочным мазком солнца; ты протираешь отполированное дерево и поправляешь отрастающую челку, бросая косые взгляды на зеркало на стене.
Утро; пахнет канифолью, розмарином и тобой – делаю глубокий вдох и задерживаю дыхание. Ты накрываешь рот ладонью, давя сладкий зевок ребенка, который уже выспался, но еще хочет поваляться в постели. Я вырвал тебя из плена сна, я вызвал тебя в этот зал, залитый карамельным светом, и теперь смотрю, как ты, вытянувшись, открываешь окно, впуская улицу в помещение.
Змейка дыма от сигареты проворно прячется в вентиляции, и ты, досадливо морщась, втягиваешь горьковатый дым.
От сигарет у тебя слезятся глаза, и сейчас ты похож на расстроенного мальчика, которого оставили дома вместо того, чтобы забрать в гости. Ты был точно таким же обиженным принцем, поджавшим губы от тоски и скуки. Ты точно так же поднимал глаза вверх, и на щеках оставались рваные тени от твоих влажных ресниц.
Я не мог дышать.
Я не мог жить, пока ты грустил.
Печаль – тонкий изгиб узких губ, сомкнутые ладони, опущенные плечи – имеет на тебя больше прав, чем я. Ты протягиваешь руку к окну, и рукав рубашки скользит вниз, открывая тонкие бесцветные волоски под серебряной цепочкой; не запястья – сложенные крылья. Когда ты разводишь руками, все восхищенно выдыхают: «Ангел…». Ангел, отлитый в бронзе; пшеничные волосы и голубые глаза – на небе все такие, Ганимед, все под одно лекало. Я видел.
Ты огорчаешься, потому что здесь, спустя столько лет, Он настигает тебя. Он ударяет тебя наотмашь, Он колотит тебя и кричит: «Ты позор семьи!», - а ты только и можешь, что надрывно звать на помощь и кричать: «Не тронь меня! Не смей!». Но ты не умеешь постоять за себя, совсем не умеешь. Ты драгоценный металл, который каждый режет по собственному уразумению, и остаются на тебе не легкие прикосновения, а глубокие раны.
Ты был моим мальчиком. Моим изящным, выточенным из тончайшей золотой пластины принцем, который жмурился от слишком яркого солнца. Я не могу забыть, как ты доверчиво жался к моему боку, как тихо стонал, боясь, что услышат соседи, как сцеплял наши пальцы в один неразрывный замок и подносил к губам, покрывая костяшки поцелуями. Я не могу забыть вкус твоих губ после первой чашки крепкого кофе, которая оставляла темные круги на белоснежной скатерти, где ты рисовал мои инициалы. Я не могу забыть, как проваливался твой живот от слишком резкого вдоха, как ты выворачивался под моей жадной рукой и запрокидывал голову, пытаясь через пелену разглядеть потолок.
Я не могу забыть тебя.
Я не знал, что тебе дать взамен своих чувств – что тебе было нужно, любовь моя? Вынул ли я из себя все и положил к твоим ногам или тебе казалось, что осталось нечто утаенное?
Я писал тебе письма, стихи, пьесы. Я дарил тебе книги, цветы, украшения.
Я отдал тебе себя.
Я был твоим.
Только тебе не нужен был такой подарок.
Ты хотел поехать на юг Франции, ты хотел зарыться пальцами в золотых песках, ты хотел пить шампанское и смеяться над пошлыми шутками, и я потакал твоим прихотям, будто не было ничего более важного, чем видеть твою улыбку и держать твою руку.
Помнишь Биарриц?.. Небо, растасканное портнихами на лоскуты, море, разбитое на тысячи нежно-голубых фарфоровых осколков. Помнишь, как над губами скапливались капельки пота, и ты приникал к бокалу, оставляя на тонком стекле отметку своего присутствия? От тебя оставался шлейф: аромат кедрового дерева, тепло раскаленного берега и резкий запах юношеского пота, - и я, словно пес, шел за тобой вслед.
Помнишь, как голос срывался на бесконечное «Пожалуйста, прошу тебя, пожалуйста», которое ты писал своими опухшими губами на моей шее, и казалось, что не было звука громче? В моей жизни был слышен только твой голос. Я всегда слышал только тебя.
Мое тело помнило только твои ладони, мои глаза помнили только твое лицо, искаженное судорогой удовольствия: ты метался подо мной, сбивал простыни в ком и поднимался мне навстречу, прогибаясь в спине. Ты царапал мою спину, ты цеплялся за выморенное дерево, ты страдальчески выпускал из себя стон и сжимал меня, ища близости.
Мы хотели быть одним целым, которое, целуясь, делилось воздухом. Мы хотели спать и просыпаться вместе, мы хотели подолгу смотреть друг на друга, мы хотели…
Мы хотели, чтобы это длилось вечно.
Мой мальчик из словной кости, моя дорогая хрупкая шарнирная кукла, остаток роскоши из другой жизни, где все было так трудно и при этом так невероятно ярко.
В этой жизни я не знаю звука твоего голоса, не знаю твоего имени, не вижу выражения твоего лица, когда ты просыпаешься. Я не могу вытянуть из вязкого янтаря памяти запах твоих волос.
От тебя во мне только и осталось, что ощущение пустоты в ладони. Рука судорожно трогает воздух, стараясь отыскать гладкую поверхность твоего выточенного плеча.
Я не помню, где именно находился мой дом, не помню, как мама поздравляла меня с четырнадцатилетием, но могу рассказать, как скрипела твоя кровать, когда ты с усилием переворачивался на бок и сжимал ладонь в кулак, стараясь защититься от моих чувств. Я помню твои шаги вниз по лестнице, натертой воском, помню запах твоей рубашки: сигареты, белое вино и десять лет обучения в закрытой школе. Я помню твою улыбку, помню мурашки на твоей коже, когда я застегивал тебе запонки.
Единственная история в моей жизни, достойная быть рассказанной, - это ты.
Ты спал беспокойно, ворочался с бока на бок, шумно глотал, задыхаясь от обиды во сне; ты хмурился – я садился рядом и дотрагивался ладонью до твоего лба, разглаживая тонкие морщинки. И не было никого самопожертвования, не было ничего сверхъестественного в том, что я проводил ночи напролет подле тебя. Ради тебя я готов был пожертвовать своей жизнью – ты улыбался мне сквозь толщу сна, словно узнавая мое прикосновение, словно слыша мои признания. Словно был рад, что я нашел тебя посреди твоих кошмаров.
Но наутро, просыпаясь под моей рукой, ты едва ли не зло ее скидывал, вскакивал с кровати и запирался в ванной, чтобы там до красноты раздирать кожу: ты хотел смыть мой запах, мои поцелуи. Ты не знал, что они въелись куда глубже, чем ты мог себе представить. Ты пытался убежать от меня по утрам, но каждый вечер ты возвращался на свое место.
Рядом со мной.
Помнишь Неаполь?.. Потные ладони, пальцы, склеенные с чужими пальцами. Помнишь всплеск воды – и вслед за ним тихое: «Хочу быть с тобой здесь в следующем году». Я хотел быть там с тобой не только в следующем году – во все годы, до скончания вселенной. Я хотел разделить свою жизнь с твоей, но ты молчал в ответ на все эти признания, в ответ на все мои слова.
Ты был моим Соловьем, моей фарфоровой птичкой. Поставить тебя на каминной полке и любоваться тобой, наслаждаться обладанием; снова и снова, как маленькому ребенку, тянуться к тебе и никогда не доставать.
Я сжимал в кулаке тысячи изображений птиц, пытаясь заменить тебя; я слышал не только хруст бумаги, я слышал шелест крыльев, слышал задушенную песню – ты вдыхал жизнь во все. В своем кулаке я чувствовал биение сердца птицы, я чувствовал злые удары клювом по ее новой клетке. В моей руке оставалась только суть птицы: разгневанная песня, зажатая в костях, коже и перьях.
Я был для тебя точно такой же тюрьмой, из которой ты силился вырваться и на полу которой ты оставлял разбросанные письма с признаниями.
Ты любил меня.
Ты любил меня, пускай все говорят иначе – я читал твои письма, перебирал твои слова, я чувствовал кожей то, что творится в твоем испуганном сердце, сжатом в моем кулаке. Ты бежал от меня, глупый, не зная, что мы снова встретимся, что нам суждено сделать последний вдох в одно и то же мгновение.
Ты бежал, потому что тебе было страшно: наша любовь хотела жертв, а ты мог отдать только свой фрак бедным детям. Ты никогда не был щедр, но я прощал тебе. Я воздавал нашей любви за двоих.
В саморазрушении, любовь моя, есть что-то завораживающее; то, что заставляет нас, испытывая нечеловеческие муки, отламывать от себя кусок за куском. Деструкция словно помогает нам, избавившись от всего лишнего – от самообмана, от налета претенциозности, от слоя мертвой грязи, – найти внутри себя нечто настолько невообразимо прекрасное, что оправдывает бессонные ночи, придает смысл сдавленному плачу и не приговаривает к каторге за вывороченные от боли руки.
Я сажу голос до болезненного свинцового шепота. Я раздираю свою грудную клетку, я рву до крови свои губы, я ничему не учусь. Я уничтожаю себя любовью к тебе. Я умираю от этой любви каждую ночь.
И каждое утро я воскресаю только благодаря этой любви.
Запах кофе смешивается с ароматом твоего парфюма.
Знаешь ли ты, что каждый раз, когда я делаю вдох, в моем рту остается привкус поцелуя? Все дышит тобой.
Тьерри Мюглер, «Ангел» - это духи для женщин, но какая разница, если они так подходят тебе: шарф из тонкого кашемира светло-фиолетового оттенка, обмотанный вокруг твоей шеи – это твой запах. Ты пахнешь сиренью, ты пахнешь цветущим яблоневым садом, ты пахнешь молодостью, свежестью.
В этом времени, где ты не знаешь меня, ты такой красивый, любимый, что я часто думаю: а не изуродовала ли тебя моя любовь?.. Может, отекшее лицо, старческие морщины, отяжелевший силуэт – это не старение, это то, как я утомил тебя.
Ты и сейчас пахнешь нашими совместными каникулами в Неаполе, куда мы сбежали от всего мира: солнце разливалось по брусчатке золотым вином из арники, мимо, раздраженно шипя на влажный после дождя асфальт, медленно проезжали экипажи, и ты, вскидывая руку, смеялся им вслед. Время остановилось: ты поворачиваешься ко мне и улыбаешься одной из тех улыбок, от которых внутри меня все замирает. Я могу жить, только когда ты смотришь на меня.
Я могу существовать только рядом с тобой.
Я хочу встать перед тобой на колени и почувствовать твою ладонь на своем виске. Дотронься до меня.
Прости меня. За то, как я мучительно ждал тебя, за то, как я надеялся, что ты придешь, и, находясь в путешествии, куда не берут попутчиков, я искал твой силуэт. Я не могу отпустить тебя.
Я не могу сказать тебе: «Теперь ты свободен. Ты можешь идти». Я по-прежнему жалок, я по-прежнему беспомощен перед тобой.
Я – твой преданный пес, твой слуга, твой раб. Я по-прежнему твой.
Только твой.
Ты обрывал вереск – на твоих пальцах оставалась лиловая пыль, а мне все казалось, что эта пыль – остаток наших чувств: темное пятно, испачкавшее тебя. Больше я ничего не смог тебе дать. Лепестки слизывал морской ветер – ты разжимал ладонь и зажмуривался, делая один маленький шаг вперед, останавливая себя в попытке догнать эти крупицы.
Нам нужны были доказательства, нам нужны были расписки друг от друга в том, что мы будем вместе, нам нужны были клятвы, но мы отдавали только взаимные упреки и острые, как разбитое стекло, письма.
Помнишь, как ты, ближе к концу, морщился от моих прикосновений, как будто я причинял тебе боль? Прости меня за все мои поцелуи, за каждое мое касание. Я делал тебе больно, отыскивая в темноте твои губы, я наносил тебе раны, гладя твое тело, и все твои вздохи превратились в крики о помощи. Ты не мог терпеть нашу любовь, и мы разъехались по двум концам мира, превратив в пепелища наши жизни.
Прости меня, что на несколько секунд я, забывшись, решил, что ты так же сильно нуждаешься во мне, как и я в тебе. Прости меня, что боль, которую мы должны были терпеть вместе, мы терпели порознь.
Прости, что я любил тебя.
Прости, что я все так же, все так же бессмысленно и безысходно.
Люблю тебя.
Я не любил никого, кроме тебя, мальчик с волосами цвета спелой пшеницы, в которых мне хотелось задохнуться. Ты был для меня всем, Альфред.
Ты – все для меня.
Но в этой жизни, ты знаешь только то, какой кофе я пью по утрам.
- Ваш эспрессо, Оскар, - ты ставишь передо мной чашку и поправляешь салфетку.
- Спасибо.
Спасибо тебе за все.
*
Альфред сжимает ладонь.
Повернувшись спиной к Нему, он подносит кулак ко рту и давит во рту горькое: «Оскар».
Альфред больше не имеет права на это имя.
Альфред больше не имеет права на его любовь.
@темы: Про творчество, Почитай немного?